Вальтер Скотт. Наследие Роберта Бернса, состоящее преимущественно из писем, стихотворений и критических заметок о шотландских песнях.



С немалыми опасениями раскрыли мы книгу, носящую столь интересное заглавие. Литературные наследия разнятся между собою по роду своему и ценности едва ли не так же, как церковные мощи и всякого рода древности. Одни уже по внутренне присущему им высокому достоинству заслуживают золотой усыпальницы; другие ценятся за приятные воспоминания и раздумья; третьи же извлекаются корыстными издателями из вполне заслуженного мрака забвения, оказывая тем самым мало чести злосчастному сочинителю.
Особенности личности Бернса, о которых мы, возможно, и возьмем на себя смелость делать некоторые замечания по ходу статьи, были, словно нарочно, такими, что лишь усилили наши опасения. Сумасбродство этого удивительного, гениально одаренного человека, не стремившегося в последние - и самые черные- дни своей жизни к какой-либо определенной Цели или же цели вообще, проявлялось, бывало, из-за скверного состояния здоровья и при дурном расположении духа в резких вспышках и язвительных, незаслуженно безжалостных выпадах, в которых сам бард часто раскаивался и которые справедливость по отношению к живым и к покойным не позволяет предавать гласности. Опасения эти отнюдь не уменьшились, когда мы вспомнили, с какой ревностной тщательностью и с каким усердием покойный доктор Карри, этот достойный человек, выполнил свою задачу, издав сочинения Бернса. Произведенный им отбор определялся его уважением к репутации как живых, так и мертвых. Он не стал извлекать на свет божий ничего из сатирических словоизвержений, которые оказались бы, верно, столь же недолговечны, как и вызывавшие их преходящие обиды. Он исключил все, что было сколько-нибудь вольнодумного касательно нравственности или религии, и от этого его издание стало таким, на какое бы и сам Бернc в часы, когда судил здраво, несомненно с охотою дал согласие.
Однако, одобряя основы - а мы их весьма и весьма одобряем, - на которых произвел отбор для своего издания доктор Карри, мы не упускаем из виду, что они приводили его порою к тому, что из чрезмерной щепетильности и разборчивости он отвергал наиболее удачные и вдохновенные творения поэта. Тоненький томик ин-октаво, изданный в 1801 году в Глазго под заглавием: "Стихотворения, приписываемые эйрширскому барду Роберту Бернсу", дает нам достаточно оснований утверждать это. Там, среди изрядной кучи хлама, отыщутся и несколько блистательных перлов поэзии Бернса. В частности говоря, кантата, озаглавленная "Веселые нищие", по юмористическому описанию характеров и тонкому проникновению в них стоит отнюдь не ниже любого английского стихотворения тех же самых размеров. Действие и впрямь перенесено на самое дно жизни простонародья. Действующие лица - ватага гулящих бродяг - сошлись на пирушку и расплачиваются своими лохмотьями да краденым за хмельное в третьеразрядном трактиришке. Однако даже в описании поведения этакой братии врожденный вкус поэта ни разу не позволил перу соскользнуть на путь грубости или безвкусия. Неистовая веселость и бесшабашные выходки нищих бродяг забавно контрастируют с их увечьями, лохмотьями и костылями, а низменные и грязные обстоятельства их прихода в трактир справедливо уведены в тень. И в описании отдельных фигур искусность поэта бросается в глаза отнюдь не меньше, нежели в описании толпы. Весельчаки забулдыги отличаются друг от друга совершенно так же, как и порядочные люди в любой случайно собравшейся компании.
Надобно подчеркнуть, что публика эта шотландского склада, и наши северные братья, разумеется, осведомленнее в его разновидностях, нежели мы. Однако различия слишком приметны, чтобы ускользнуть даже от британцев. Самые выпуклые фигуры - это увечный солдат со своей подружкой, поистаскавшейся в армейских лагерях, и бой-баба, в недавнем прошлом сожительница разбойного горца или дюжего бродяги - "но плакала по нем веревка". Будучи теперь без кавалера, она становится предметом соперничества между "пискливым карлой-скрипачом" и бродячим медником. Сей последний, отчаянный головорез, как и большинство людей одного с ним ремесла, гонит перепуганного насмерть музыканта с поля битвы, а девица, само собой разумеется, оказывает ему предпочтение. Под конец на сцену выводится бродячий певец с целой сворой нищих потаскух. Каждый из этих попрошаек поет соответствующую песню; и такой подбор юмористических стишков и песенок, да вдобавок сочетающийся с ярким поэтическим живописанием, пожалуй и сопоставить-то в английской поэзии не с чем.
Поскольку стихотворение, как и весь сборник, очень мало известно в Англии и поскольку оно, безусловно, принадлежит наследию Роберта Бернса, мы и сочли уместным выписать здесь заключительную песенку, пропетую бродячим певцом по просьбе честной компании, чьи "шутки и веселье пошли гулять вовсю" и вознесли их превыше страха перед темницами, колодками, позорными столбами и плетьми. Песенка эта, разумеется, куда выше любого места в "Опере нищих", где мы лишь и могли бы ожидать ей подобную.

Давным-давно хмельным-хмельны,
Всем сборищем пропойным
К певцу пристали крикуны:
"Получше песню спой нам!"

Не парочкой с сударочкой -
С двумя певец сидел.
Веселую и голую
Ораву оглядел.

ПЕСНЯ
(Мелодия: "Веселись за чаркой, смертный!")

I

Круговая ходит чаша,
Веселися, вольный люд!
Зачинайся, песня наша!
Пусть со мною все поют!

Пусть закон с богатым дружен,
Вольность - вот что любо нам!
Суд одним лишь трусам нужен,
Церкви милы лишь попам.

II

На кой ляд искать нам чина?
Да и деньги нам - пустяк.
Коль живем мы без кручины,
Все едино - где и как.

Пусть закон и т. д.

III

Днем - в дороге озоруем,
Колобродим без конца,
По ночам - зазноб милуем,
Подстеливши им сенца.

Пусть закон и т. д.

IV

Длинным цугом нам негоже
По дорогам колесить,
А на чинном брачном ложе
Непривольно нам любить.

Пусть закон и т. д.

V

Жизнь набита всякой смесью.
Ну и пусть себе бежит!
Чинно тот живи, кто лестью
Иль местечком дорожит.

Пусть закон и т. д.

VI

В путь котомочки готовы.
Грош, коль есть, на стойку кинь!
На дорожку клюкнем снова,
Палки в руки - и аминь!

Пусть закон и т. д.

Мы никак не можем взять в толк, почему же доктор Карри не включил эту своеобразнейшую и забавную кантату в свое издание. Правда, в одном или двух местах муза, пожалуй, чуть-чуть преступила границы благопристойности, когда она, если говорить языком шотландской песни,

Задрала подол,
Как шла через дол.

Но как бы то ни было, следует все-таки полагать кое-что дозволенным по природе самого сюжета, а кое-что отнести за счет воспитания поэта. И если из почтения к именам Свифта и Драйдена мы миримся с грубостью одного и с нескромностью другого, то должное уважение к имени Бернса, уж конечно, вправе потребовать снисхождения к отдельным легкомысленным выходкам в духе раздольного юмора. В том же самом издании имеется "Молитва святоши Уилли" - сатирическая пиеса, не в пример более острая и резкая, нежели любая из написанных Бернсом впоследствии, но, к несчастью, облеченная в чересчур вызывающе-богохульную форму, чтобы попасть в издание доктора Карри.
Зная, что эти (а надо надеяться, и другие) сочинения подобного же духа и толка можно было бы все-таки опубликовать для читателей, мы склонялись к мысли, что по меньшей мере некоторые из них нашли свое место в издании, которое нынче преподнес читателям мистер Кромек. Но он ни на осуждение не отважился, ни притязаний на одобрение не предъявил, каковое, казалось бы, могло снискать ему такого рода предприятие. Содержание тома, лежащего перед нами, скорее назовешь собранием обрывков черновых записей, нежели наследием; это по большей части мусор, отбросы ремесла, а не товары, которые можно было бы счесть за контрабанду. Однако даже в этих остатках да оскребках содержатся любопытные, стоящие внимания предметы, способные пролить свет на личность одного из необычайнейших людей, чьим появлением отличен наш век.
Первая часть тома содержит в себе около двухсот страниц писем, адресованных Бернсом разным лицам и написанных в различном состоянии чувств и расположении духа; в одних случаях письма эти показывают всю мощь дарований писателя, в других же - они только тем и дороги, что на них имеется его подпись. Жадность, с какою читатель всегда поглощает издания этого рода, обычно объясняется желанием узнать взгляды и суждения знаменитых людей в часы, когда они бывали откровенны и говорили без прикрас, и стремлением вчитаться и оценить их мысли, покуда золото - еще лишь грубая руда, покуда оно не очищено, покуда не превращено в отшлифованные изречения и звонкие строфы. Но, вопреки этим благовидным отговоркам, мы сомневаемся, чтобы оный интерес можно было приписать более достойному источнику, нежели любовь к сплетням, пересудам и подробностям частной жизни. И на самом деле, в письмах, по крайней мере в письмах обычного и смешанного жанра, весьма редко содержатся подлинные суждения сочинителя. Если автор, садясь за стол, ставит себе задачу по всем правилам писать сочинение, предназначенное для читателей, то он уже загодя обдумает его тему и решит, какие суждения он выскажет и каким способом их обоснует. Но тот же самый человек пишет письмо обычно лишь затем, что письмо нужно написать, и тут он, пожалуй, обычно и не ведает, о чем будет писать, а найдя тему, обойдется с нею скорее так, чтобы удовольствовать своего корреспондента, нежели сообщить о собственных переживаниях.
Письма Бернса, хоть и блещут в отдельных местах отменным красноречием, хоть и выражают пылкий нрав и пламенную натуру поэта, все же не являют собою исключения из общего правила. Временами в них видны явные отпечатки искусственности, да еще с оттенком педантичности, в общем-то чуждой характеру и воспитанию барда. Нижеследующие цитаты показывают и мастерство и промахи в его эпистолярном творчестве. Невозможно вообразить себе более юмористическое олицетворение, чем глубокомысленная чета Мудрости и Оглядки в первой цитате, между тем как искусственность во второй доходит до полнейшей велеречивости:

Передайте леди Мак-Кензи, чтобы воздала мне должное за малую мою мудрость. "Я - Мудрость и живу с Оглядкой". Ну, и блаженненький же домашний уют, нечего сказать! Сколь счастлив был бы я провести зимний вечерок под их досточтимой кровлей, выкурить трубочку или распить с ними овсяного отварцу. Экая у них торжественная, вечно натянутая, смеходавительная сериозность физиономий! Экие премудрые изречения о сынках-шалопаях да о дочках, дурехах бесстыжих! А какие уроки бережливости, когда мы сиживали, бывало, у камелька вплотную друг к дружке на предмет пользования кочергой и щипцами!

Мисс N. в добром здравии и, как всегда, просит вам кланяться. Я пустил в ход все свое красноречие, все наиубедительнейшие размахивания руками и сердцещипательные риторические модуляции, какие были в моей власти, чтобы выпроводить ее в Хервистон, но тщетно! Риторика моя, сдается, перестала действовать на прекрасную половину рода человеческого. Знавал и я красные деньки, но это уж "повесть давних лет". По совести говоря, я уверен, что сердце мое воспламенялось до того часто, что вовсе остекленело. На дамский пол поглядываю с восхищением, в чем-то похожим на то, с каким взираю на звездное небо в студеную декабрьскую ночь; восхищаюсь красотой творений создателя, очарован буйной, но грациозной странностью их движений и... желаю им доброй ночи. Говорю это касательно известной страсти, dont j'ai eu l'honneur d'etre un miserable esclave. {Жалким рабом которой я имел честь быть (франц.).} Что же до дружбы, то от вас с Шарлоттою я видел только приятство, постоянное приятство, которого, надо надеяться, "сей мир ни дать, ни отобрать не может" и которое переживет небеса и землю.

Проявляя столь же ложный вкус, Бернc разражается вот какими тирадами:

Смогу ли ремеслом моим быть вам, достопочтенный доктор, {Доктор Мак-Гилл из Эйра. Поэт дает наилучшее пояснение к данному письму в другом, адресованном Грэму, - см. издание доктора Карри, Э 86. (Прим. автора.).} полезен, - это, боюсь, весьма сомнительно. Аяксов щит, помнится, был сделан из семи бычьих кож и бронзовой доски, каковые всецело могли пренебречь непомерною мощью Гектора. Увы! Я не Гектор, а недруги ваши, досточтимый доктор, столь же благонадежно снаряжены, сколь и Аякс. Невежество, суеверие, ханжество, тупоумие, злобность, самомнение, зависть - и все это крепко сидит в солидной раме бесстыжей наглости. Боже ты мой праведный! Да ведь по такому щиту, сударь, юмор - все равно что воробей клюнул, а сатира - будто мальчишка из пушки-хлопушки пальнул. Таких позорящих мироздание scelerats, {Негодяев (франц.).} как эти, одному господу богу под силу исправить и лишь дьяволу - покарать. Хочется мне, как в оны дни Калигуле, чтобы у всех у них была одна-единственная шея. Чувствую себя беспомощным, как дитя, противу ярости моих желаний! О, когда бы насылающим порчу заклятием задушить в зародыше их нечистые козни! О, когда бы ядовитым смерчем, воскрылившим из знойных краев Тартара, смести в самую преисподнюю изобильный посев их богомерзких затей!

И все же такие места, где сочинитель, кажется, взял верх над человеком, где смертная охота блистать, и сверкать, и греметь вытесняет естественные выражения чувств и страсти, попадаются в письмах Бернса, пожалуй, менее часто, нежели у любого его собрата по ремеслу. Бернc и впрямь был подлинным воплощением порыва и чувств. Он был не просто крестьянин, вознесшийся до признания и известности благодаря необычайным литературным дарованиям, нет, натура его носила на себе печать, долженствующую отличать его в жизни как при самом большом возвышении, так и при наибольшем унижении. Выяснить, каковы были его природный нрав и склонности и насколько они изменились или видоизменились под влиянием обстоятельств - происхождения, воспитания, фортуны, - мыслимо лишь в длинном очерке, а здесь от нас только и можно ждать, что мы отметим несколько отличительных черт - и не более того.
Мы уже сказали, что Роберт Бернc был воплощением порыва и чувств. Твердой основы, которая прилепляется ко всему доброму, он был, к сожалению, начисто лишен неистовостью страстей, которые в конце концов и сокрушили его. Добавим с грустью, что, плывя, барахтаясь, борясь и, наконец, отдаваясь течению, он, хотя и не упускал из виду маяка, который, пожалуй, помог бы ему добраться до суши, однако ни разу не пользовался его светом.
Мы узнаем его мнение о собственном темпераменте из нижеследующего красочного взрыва страсти:

Помилуй мя боже! Экий проклятущий, беспечный, околпаченный, бесталанный болван и простофиля! Посмешище всесветное, жалкая жертва бунтующей гордыни, ипохондрического восбражения, донельзя мучительной чувствительности и умалишенных страстей!

"Придите же, гордость непокорная и решимость неустрашимая, и будьте спутниками моими в сем суровом для меня мире!" - таким языком этот могучий, но неукрощенный дух выражал гнев, порожденный длительным ожиданием и обманутыми чаяниями, которые, если поразмыслить, - общий удел смертных. Но не признавал Бернc ни злополучия как "смирителя души человеческой", ни златой узды не знавал, которую умеренность налагает на страсти. Он, кажется, испытывал даже некую мрачную радость, отважно бросаясь навстречу дурным соблазнам, которые благоразумие, пожалуй, обошло бы стороной, и полагал, что только две крайности сулят отраду в жизни - бешеное распутство и еле живое прозябание чувств. "Есть лишь две твари, которым я позавидовал бы, - дикий конь, скачущий по лесам Азии, да устрица на каком-нибудь пустынном побережье Европы. У одного нет иных желаний, кроме наслаждения, у другой - ни желаний, ни страха".
Когда подобные чувства обуревают такого человека, как Бернc, вывод получается ужасающий; и будь у гордости и честолюбия способность поучаться, они уразумели бы тогда, что благонастроенный ум и сдерживаемые страсти должно ценить превыше всяческого пыла фантазии и блистательности гения.
Мы обнаруживаем эту же самую упрямую решимость - уж лучше терпеливо сносить последствия ошибки, нежели признать ее и избегать в будущем. - в странном выборе поэтом образца душевной стойкости.

Я купил карманное издание Мильтона, которое постоянно ношу при себе, чтобы размышлять над чувствами сего великого героя - Сатаны, над его беззаветным великодушием, неустрашимой и упорной независимостью, отвагою отчаяния и благородным вызовом бедствиям и лишениям.

Не было то ни поспешным выбором, ни опрометчивостью, ибо Бернc в еще более восхвалительной манере выражает то же суждение о том же герое:

Наилюбезнейшее мне свойство в Мильтоновом Сатане - это его мужественная способность сносить все, чего уже не исправить, иначе говоря, дико нагромоздившиеся обломки благородного, возвышенного духа в развалинах. Лишь это я и разумел, сказав, что он мой любимый герой.
С этим горделивым и непокорным духом сочетались в Вернее любовь к независимости и ненависть к подчинению, доходившая чуть ли не до напыщенной декламации Альманзора:

Как тот дикарь, что по лесам бродил,
Доколь рабов закон не породил, -
Вот так и сам он чист и волен был.

В малознакомой компании Бернc, исполненный решимости защищать свое личное достоинство, часто и поспешно позволял себе совершенно несправедливо негодовать на легкое, порою лишь воображаемое, пренебрежение к нему. Он вечно беспокоился, как бы не утратить положения в обществе, и домогался уважения, которое сами по себе ему охотно оказывали все те, от кого стоило этого требовать. Это безрассудно ревнивое стремление первенствовать часто заставляло его противопоставлять свои притязания на главенство притязаниям людей, чьи права, по его разуме-* нию, были основаны только на знатном происхождении и богатстве. В таких случаях нелегко было иметь дело с Бернсом. Мощь языка его, сила сатиры, резкость наглядных доводов, которые во мгновение ока подсказывала ему фантазия, разбивали в прах самое остроумное возражение. И нельзя было обуздать поэта никакими соображениями касательно возможности неприятных последствий личного характера. Чувство собственного достоинства, образ мыслей, да и само негодование Бернса были плебейские, правда такие, какие бывают у плебея с гордой душой, у афинского или римского гражданина, но все-таки как у плебея, лишенного и малейшего намека на дух рыцарства, который с феодальных времен распространился и пронизал высшие классы европейского общества. Приписывать это трусости нельзя, ибо Бернc трусом не был. Но при низком его происхождении и обычаях, установившихся в обществе, нечего было и ждать, чтобы воспитание могло научить его правилам щепетильнейшей обходительности. Не видел он и ничего настолько разумного в дуэлях, чтобы усвоить или притворяться, что усвоил, воззрения высших кругов на сей предмет. В письме к мистеру Кларку, написанном после ссоры из-за политических вопросов, содержатся такие примечательные и, добавим, мужественные слова:

Из-за выражений, которые капитан * позволил себе по отношению ко мне, не будь у меня заботы о других, а лишь о себе самом, мы, разумеется, пришли бы, следуя светским обычаям, к необходимости умертвить друг друга по этому поводу. Уж такие это были слова, какие заведено, убежден в том, кончать парой пистолетов. Но мне все-таки отрадно сознавать, что в пьяной перебранке я не нарушил мира и благополучия матери семейства, мира и благополучия детей.

В этом смысле гордость и возвышенная душа Бернса были, следовательно, иными, чем у окружавших его людей. Но если ему и недоставало рыцарской чувствительности к чести, у которой доводы на острие меча, то была у него деликатность другого свойства, которой люди, превыше всего кичащиеся первой, не всегда обладают в той же высокой степени. Будучи беден, как бывают бедны, находясь на самом краю полнейшего разорения, и видя пред собой в будущем то долю пехотинца, то даже участь нищего, каковая не явилась бы неестественным завершением его судьбы, Бернc, невзирая на все это, бывал в денежных делах горд и независим, словно имел княжеские доходы. Несмотря на то что он был воспитан по-мужицки и поставлен на унизительную должность заурядного акцизного чиновника, ни влияние низменно настроенного люда, который окружал его, ни потакание собственным слабостям, ни небрежение будущностью, свойственное столь многим его собратьям-пиитам, никогда не заставляли его сгибаться под бременем денежных обязательств. Один закадычный друг поэта, у которого Бернc одалживался на одну-две недели небольшими суммами, решился раз намекнуть, что точность, с какой заем всегда возвращался в назначенный срок, является излишней и даже неучтивой. От этого дружба их прервалась на несколько недель, ибо поэт презирал самое мысль - быть должным людям хотя бы полушку медную, если мог уплатить неуклонно и точно в срок. Малоутешительным следствием столь возвышенного умонастроения оказывалось то, что Бернc бывал глух к любому дружескому совету. Указать ему на ошибки или подчеркнуть их последствия означало затронуть такую струнку, что в нем коробились все чувства. В таких случаях в нем, как в Черчиле, жил

Дух, что с рожденья плачет и скорбит
И собственный же ненавидит вид.

Убийственная правда, но правда, что Бернc, издерганный и замученный доброжелательными и ласковыми укорами одного своего близкого друга, впал наконец в бешенство и, выхватив складную шпагу, которую по обыкновению носил при себе, пытался пырнуть ею непрошеного советчика, а в следующее мгновение его еле удержали от самоубийства.
Однако этот человек с пылким и гневливым нравом бывал порою не просто спокоен, но в высшей степени кроток и мил. В среде людей со вкусом, которым беседа с ним приходилась по душе и бывала понятна, или людей, чье положение в свете было не настолько выше его собственного, чтобы поэту требовалось, по его мнению, оборонять собственное достоинство, Бернc бывал красноречивым, занимательным собеседником и просвещенным человеком, и у него было чему поучиться. А в женской компании его дар красноречия становился особенно привлекателен. В такой компании, где почтение, положенное оказывать чинам и званиям, с готовностью оказывали как должное красоте или заслугам, где он мог не возмущаться, не чувствовать себя в чем-либо оскорбленным и не предъявлять притязаний на превосходство, его речь теряла всю свою резкость и часто делалась столь энергической и трогательной, что все общество разражалось слезами. Нотки чувствительности, которые у другого производили бы впечатление отъявленного жеманства, были душе этого необычайного человека так свойственны от природы и вырывались у него так непроизвольно, что встречали не только полное доверие, как искренние излияния его собственного сердца, но и заставляли до глубины души растрогаться всех, бывавших тому очевидцами. В такое настроение он приходил по самому случайному и пустяковому поводу: какой-нибудь гравюры, буйного лада простой шотландской песни, строчки из старинной баллады, вроде "норки мышки полевой" и "вырванной маргаритки", бывало довольно, чтобы возбудить чувство сострадания в Вернее. И было удивительно видеть, как те, кто, будучи предоставлен сам себе, не задумался бы и на миг единый над такими обыденными явлениями, рыдали над картиной, которую озарило волшебное красноречие поэта.
Политические пристрастия - ибо их вряд ли можно назвать принципами - определялись у Бернса всецело его чувствами. С самого начала казалось, что он был - или притворялся - приверженцем якобитов. И впрямь, юноша, наделенный столь пылким воображением, и пламенный патриот, тем более воспитанный в Шотландии тридцать лет назад, вряд ли ускользнул бы от этого влияния. Сторонники Карла Эдуарда отличались, разумеется, не столько здравым смыслом и трезвым рассудком, сколько романтической отвагой и стремлением к подвигам. Несообразие средств, которыми этот принц пытался добыть престол, утраченный предками; удивительные, порою почти поэтические приключения, которые он претерпевал; шотландский бранный дух, возвеличенный его победами и униженный и сокрушенный его поражением; рассказы ветеранов, ходивших под его видавшим виды стягом - все это, словно на подбор, наполняло ум поэта живым интересом к делу дома Стюартов. Однако увлечение это было не из глубоких, ибо Бернc сам признается в одном из писем: "Говоря по сути, кроме тех случаев, когда мои страсти вскипали от какой-либо случайной причины, якобитство мое было просто-напросто своего рода "Vive la bagatelle!"". {Да здравствует безделица! (франц.).} Та же самая, доходящая до неистовства, пылкость характера оказывала влияние на выбор Бернсом политических догматов впоследствии, когда страна взволновалась от революционных идей. Что поэт будет держать сторону той партии, где великие таланты могли бы вернее всего приобрести известность, что он, для кого искусственно созданные различия в обществе всегда были предметом ненависти, спокойно прислушается к голосу французской философии, которая объявила их узурпацией прав человека, - этого как раз и надо было ожидать. Однако мы не можем отказаться от мысли, что если бы начальство в акцизной палате старалось не раздражать, а смягчать его чувства, оно не довело бы до отчаяния обладателя столь необычайных дарований и тем самым уберегло бы себя от позора. Ибо слишком очевидно, что с той поры, когда его надежды на повышение в чине развеялись в прах, склонность к беспутству стремительно вовлекла его в крайности, которые укоротили ему жизнь. Не сомневаемся, что в ту страшную, грозную пору национальной распри он сказал и сделал довольно, чтобы в обычных обстоятельствах удержать правительственных чиновников от потакательства отъявленному приверженцу мятежной клики. Но этим приверженцем был сам Бернc! Опыт со снисходительностью мог бы, разумеется, быть проделан и, может быть, успешно. Поведение мистера Грэма оф Финтри, единственного человека, который защищал нашего поэта от увольнения со службы и, следовательно, от разорения, выставляет этого джентльмена в самом лучшем свете. Закончим же наши размышления о личности Бернса его собственными прекрасными строками:

Кипела кровь в игре страстей,
И ты невольно шел за ней
По бездорожьям.
Но свет, сбивающий с путей,
Был светом божьим.

Вторая часть тома содержит некое количество памяток Бернса касательно шотландских песен и музыки, изданных Джонстоном в шести томах ин-октаво. Многие из них представляются нам совсем пустячными. Во втором издании упомянутого сборника или в каком-нибудь ином собрании шотландских песен они и впрямь могли бы стать вполне уместным дополнением. Но, будучи оторванными от стихов, с которыми они связаны, кого же они заинтересуют разъяснениями, что "Вниз по Берн Дэви" является сочинением Дэвида Мейфа, выжлятника у лэрда Риддела, что "Погоди-ка свататься" была, на взгляд Бернса, "очень славной песенкой", или даже что автором "Полуарта на лужайке" был капитан Джон Драммонд Мак-Григор из рода Бохалди? Будь в том прок, мы могли бы в одном-двух местах внести поправки в сведения, сообщенные на такой манер, и дополнить их во многих других. Но, вероятно, будет важнее отметить то участие, которое сам поэт принимал в составлении или украшении этого сборника старинной народной поэзии, особенно потому, что ни у доктора Карри, ни у мистера Кромека об этом ничего ясного не сказано. Вообще-то говоря, устная традиция - нечто вроде алхимии навыворот, превращающей золото в свинец. Все отвлеченно поэтическое, все, превосходящее разумение заурядного селянина, исчезает от повторных исполнений, а образовавшиеся пробелы заполняются или строками из других песен, или же доморощенной находчивостью чтеца ' либо певца. В обоих случаях ущерб очевиден и невозместим. Но и при всех своих недостатках шотландские мелодии и песни сохраняли для Бернса ту же невыразимую прелесть, какой они всегда обладали для его соотечественников. Ему полюбилась мысль собирать отрывки из них со всем усердием ревнителя, и лишь немногие, будь то серьезные или юмористические, прошли через его руки, не испытав тех волшебных штрихов, которые, не изменяя песни, значительно возрождали ее подлинный дух или обогащали ее. И так ловко эти штрихи сочетались со старинным ладом песни, что rifacimento {Подделку (итал.).} во многих местах вряд ли можно было бы обнаружить, не признайся в том сам бард, также как и не легко было бы отличить его строки в отдельных песенках. Одни, видимо, он переделал полностью заново, к другим написал добавочные строфы; в некоторых он сохранил лишь основные строки и припев, другие же просто упорядочил и принарядил. На пользу будущих любителей старины мы можем отметить, что многие из песен, которые упомянутый издатель объявляет сочинениями одного Бернса, были на самом деле в ходу задолго до того, как он родился.
Возьмем один из лучших примеров его умения ис" кусно подражать старинной балладе. "Плач Макферсона" был хорошо известной песней задолго до того, как эйрширский бард написал дополнительные стихи, которые составляют ее главное достоинство. Макферсона, сего славного пирата, казнили в Инвернессе в начале минувшего столетия. Подходя к роковому столбу, он сыграл на любимой скрипке мотив, унаследовавший его имя, и, протянув инструмент, предлагал его в дар любому из своего клана, кто взялся бы сыграть этот мотив над его гробом на тризне, а поскольку никто не вызвался, он вдребезги расколотил скрипку о голову палача и сам тут же бросился с лестницы. Ниже следуют яростные строфы, в основе которых лежат остатки народной песни, {*} вложенные Бернсом в уста этого головореза.
{* Мы слышали, как распевались некоторые из них, в частности одна, начинающаяся так:

Прощай, друзья, прощай, семья,
Жена моя и чада!
Со скрипкой не расстался я, -
Чего еще мне надо?
(Прим. автора.)}

МАКФЕРСОН ПЕРЕД КАЗНЬЮ

Так весело,
Отчаянно
Шел к виселице он.
В последний час
В последний пляс
Пустился Макферсон.

- Привет вам, тюрьмы короля,
Где жизнь влачат рабы!
Меня сегодня ждет петля
И гладкие столбы.

В полях войны среди мечей
Встречал я смерть не раз,
Но не дрожал я перед ней -
Не дрогну и сейчас!

Разбейте сталь моих оков,
Верните мой доспех.
Пусть выйдет десять смельчаков, -
Я одолею всех.

Я жизнь свою провел в бою,
Умру не от меча.
Изменник предал жизнь мою
Веревке палача.

И перед смертью об одном
Душа моя грустит -
Что за меня в краю родном
Никто не отомстит,

Прости, мой край! Весь мир, прощай!
Меня поймали в сеть.
Но жалок тот, кто смерти ждет,
Не смея умереть.

Так весело,
Отчаянно
Шел к виселице он.
В последний час
В последний пляс
Пустился Макферсон. {*}
{* Перевод С. Маршака.}

Как радовался Бернc, взяв на себя труд восполнить недостающее в старинных напевах, видно из нижеследующего трогательного места в письме, написанном поэтом мистеру Джонстону незадолго до кончины:

Славный вы, право, человек, добрый, честный, жить вам и жить на сем свете, ибо вы того заслужили. Немало веселых встреч было у нас с вами из-за этой книжицы и авось будет еще больше, да только - увы! - боюсь, что нет. Затянувшаяся, медлительная, гибельная хворь, одолевающая меня, вечно милый мне друг мой, угасит звезду мою прежде, чем она минет и половину пути, и, сильно того опасаюсь, обратит поэта к делам иным и поважнее, нежели усердствовать в блестящем остроумии пли чувствительном пафосе. Но что ни говори, а надежда - целительное лекарство сердцу человеческому, и я всячески стараюсь лелеять ее и растить.

Несмотря на искрометность некоторых лирических стихотворений Бернса и пленительную нежность и простоту других, мы можем лишь глубоко сожалеть, что так много времени и дарования было истрачено им на составление и сочинение музыкальных сборников. Как издание доктора Карри, так и данный дополнительный том с достаточной очевидностью свидетельствуют, что даже гений Бернса бессилен был помочь ему в этой урочной работе - сочинении амурных стишков о воздымающихся персях и о сверкающих очах и втискивании их в такие ритмические формы, какие пристали капризным ходам шотландских рилов, портов и стратспеев. Кроме того, постоянное расточение фантазии и стихотворческого мастерства на мелкие и незначительные произведения должно было с неизбежностью изрядно влиять на поэта, мешая ему поставить перед собою какую-нибудь серьезную, важную задачу. Но пусть не подумают, что мы принижаем песни Бернса. Когда сердцем его овладевало желание положить на любимый напев слова, будь они забавные, будь они нежные, то ни один поэт, сочиняющий на нашем языке, не обнаруживал большего умения бракосочетать мелодии с бессмертными стихами. Но сочинение целой уймы песен для толстых музыкальных сборников выродилось в рабский труд, который любому дарованию был бы не под силу, приводил к небрежению и, самое главное, отвлекал поэта от величественного замысла драматического творения.
Создать произведение в таком жанре, может быть не по всем правилам написанную трагедию или комедию, а нечто, где имелось бы что-то от природы обеих, было у Бернса, сдается, издавним заветным желанием. Он даже избрал сюжет-быль из жизни простонародья, приключившуюся, как говорят, с Робертом Брюсом, который был побежден англичанами и, подвергаясь опасностям, скитался под чужим именем. Шотландское наречие сделало бы такую драму совершенно непригодной для сцены. Но те, кому памятен мужественный и возвышенный ратный дух, пылающий в стихотворении о Бэннок-Бернc, вздохнут, подумав: каким же мог бы стать характер отважного Брюса под пером Бернса! Ей, несомненно, недостало бы того оттенка рыцарственности, которого властно требовали обычаи века и нрав этого монарха. Но сей недостаток был бы с избытком возмещен бардом, который изобразил бы, основываясь на своих личных переживаниях, неколебимую стойкость героя, претерпевающего бегство друзей, неумолимую злобу врагов и крайне коварную и бедственную судьбу. Да и действие, протекающее отчасти в условиях жизни простолюдинов, позволяло развернуться грубоватому юмору и изысканному пафосу, которыми Бернc попеременно и вволю уснащал свои сельские сцены. И такой подбор издавна близких, обыденных мыслей и чувств не был бы несовместим с мыслями и чувствами высочайшего благородства. В неподражаемой повести о Тэме О'Шентере Бернc оставил нам ясное свидетельство своего искусства сочетать забавно-нелепое с грозным и даже ужасным. Ни один поэт, исключая Шекспира, не умел с такой силой возбуждать разнообразнейшие и противоречивейшие движения души и переживания, мгновенно переходящие одно в другое. Юмористическое описание появления Смерти (в стихотворении о докторе Хорнбуке) прямо-таки устрашительно, а пляска ведьм в аллоуэйской церкви одновременно и уморительно нелепа и ужасна.
Тем прискорбнее нам, что помянутые мелочные дела отвлекали фантазию столь разностороннюю и могучую, одаренную языком, выразительным в любых случаях, от воздвижения памятника личной славе Бернса и чести его родины.
Следующий раздел - это собрание случайных заметок и общих мест, частью извлеченных из записной книжки поэта, а частью, мы уверены в том, из писем, которые не могли быть опубликованы полностью. Некоторые из них, видимо, взяты из томика, озаглавленного "Письма Роберта Бернса к Кларинде", отпечатанного в Глазго, но впоследствии уничтоженного. Замечания, которые мы высказали касательно писем нашего барда вообще, относятся к этим в еще боль- шей мере, ибо такой отбор блистательных клочков, эффектных, риторических и метафорических излияний сентиментального и жеманного свойства, происходит обычно по усмотрению издателя. Уважение к памяти великого поэта удерживает нас от цитации мест, в которых Бернc низводит свое врожденное красноречие до высокопарного словоблудия. И впрямь, слог его порою оказывается таким вымученным и неестественным, что приводит нас к убеждению: он знал, кому пишет, знал, что притворный пафос платонической любви и преданности придутся красотке Кларинде по вкусу больше, нежели истинный язык сердечного влечения. Нижеследующее место, написанное небрежно и тяжеловесно, показывает, что в страсти Сильвандера (одного имени довольно, чтобы обесславить всю эту пачку любовных писем!) было больше от тщеславия, нежели от подлинного чувства:

И какая же мелкая глупость - эта ребяческая нежность заурядных людишек мира сего, эта бессмысленная забава чад лугов и лесов!!! Но там, где чувство и воображение съединяют свои чары, где вкус и изящество изощряются, где остроумие добавляет приятного привкусу, а здравый смысл придает всему строгость и одухотворенность, какою же сладостною притягательностью обладает там час кроткой ласки! Красота и благосклонность в объятиях истины и чести, во всем роскошестве взаимной любви!

Последняя часть сборника содержит несколько оригинальных стихотворений. Мы несколько удивились, найдя в авангарде прекрасную песню, озаглавленную "Эвенские берега". Мистеру Кромеку надлежало бы знать, что оная была опубликована доктором Карри в его первом издании сочинений Бернса и опущена во всех последовавших, ибо было установлено, что она сочинена Элен Мэрайей Уильяме, которая написала ее по просьбе доктора Вуда. То, что она была написана почерком Бернса, явилось причиной первой ошибки, но она была исправлена, и, стало быть, второй нет никакого оправдания.
Остальное состоит из мелких стихотворений, посланий, прологов и песен, благодаря которым репутация автора, не установись она прежде, никогда бы, смеем это сказать, не поднялась над обычным уровнем. Но как бы то ни было, во всех этих сочинениях по тщательном исследовании можно обнаружить признаки того, что они писаны самим Бернсом, хотя и не в лучшей его манере. В нижеследующей изысканно трогательной строфе содержится суть целой тысячи любовных историй:

Если бы мы не встречались,
Если бы не разлучались,
Если б слепо не любили,
То сердец бы не разбили.

Есть тут одна-две политические песни, в которых видны некоторое остроумие и юмор, но которые можно было бы и не печатать. Сатирические выпады Бернса, когда они относились до особ или сюжетов, находившихся за пределами его личного наблюде* имя, бывали слишком расплывчаты и грубы, чтобы быть колкими. Встретили мы, правда, несколько весьма острых строф в двух политических балладах, упомянутых выше, но мистер Кромек, видимо, счел их слишком личными для публикации. Есть тут и несколько опытов в английском стихе, где Бернc, как обычно, оказывается ниже самого себя. Это тем примечательнее, что вдохновеннейшие строки в его "Субботней ночи", "Видении" и других прославленных стихотворениях всегда восходят к языку классической английской поэзии. Но хотя он на это время и усваивал себе естественно и неизбежно Мильтонов или Шекспиров слог, все-таки ему, кажется, всегда бывало не по себе, если почему-либо у него недоставало силы спуститься вольным шагом к тому, что было сродни его слуху и привычкам. Иногда Бернc переходил на английский, но ненадолго и по вдохновению. Когда же этот язык становился главным и непреложным условием творчества, сравнительная бедность рифм и отсутствие множества выразительных слов, которыми щедро оделяло Бернса шотландское наречие, ограничивали и затрудняли поэта. Не было человека, который владел бы лучше Бернса этим стариннейшим местным наречием. Он оставил любопытное свидетельство мастерского владения им в письме к мистеру Николу - попытку прочесть фразу, о которую обломали бы зубы большинство современных шотландцев.
Три-четыре письма от Уильяма Бернса, брата поэта, помещены с целью, которой мы не в силах разгадать, разве лишь с той, чтобы показать, что писал он и мыслил как заурядный шорник-поденщик. Но мы и без всякого доказательства поверили бы, что блестящими способностями нашего поэта остальные члены его семьи одарены не были.
В общем мы не знаем, в каких выражениях нам распроститься с мистером Кромеком. Если взять во внимание одну только репутацию барда, то этот том не может ничего добавить к славе Бернса, да и установилась она за ним слишком прочно, чтобы кто-нибудь мог ее умалить.
Из числа его произведений, не опубликованных доктором Карри, лишь выше помянутая кантата есть и впрямь то единственное, которое мы рассматриваем как не только просто оправдывающее, но и умножающее славу Бернса. О лучших же из ныне опубликованных достаточно будет сказать, что они ничего у нее не отнимают. Что может выиграть публика, когда ей преподносят дополнительные возможности познакомиться с личностью этого удивительного гения-самоучки, мы уже постарались установить. Не знаем, извлечет ли семья поэта какую-нибудь выгоду из публикации его посмертных произведений. Если так, то это будет наилучшим оправданием того, что их выдали в свет; если же это не так, то не сомневаемся, что издатель, будучи поклонником Чосера, читал о некоем торговце индульгенциями,

Который поселянина сыскал,
Святых мощей ему напродавал
И за день боле выручил, чем тот
Доходу обретет за целый год.


далее: КОММЕНТАРИИ >>

Вальтер Скотт. Наследие Роберта Бернса, состоящее преимущественно из писем, стихотворений и критических заметок о шотландских песнях.
   КОММЕНТАРИИ